Все эти мысли, как пчелиный рой, гудели в голове посадника, мешая ему сосредоточиться.
— И вот еще что. У меня дети в Вестимцах. Мальчишка и девка. Ежели с каким из обозов приедут, определи их к матери. Она уж и так извелась вся, — тем временем продолжал ратоборец.
— Ты… — подал, наконец, голос посадник. — Майрико…
— Говорю ж, упокоили. Досуха исчерпалась… — Крефф замолчал, глядя в пустоту, вспоминая изуродованное смертью, обескровленное восковое тело. — Дарина про нее ни сном ни духом. Узнает так узнает. Но уж нарочно языками-то не мелите.
Нэд усмехнулся. Ежели что Клесха когда и погубит, так это неумная любовь к бабам. Не Ходящие, нет. Бабы.
— Эх, соберутся, Клесх, как-нибудь твои девки всем миром… — заговорил посадник, пряча улыбку.
— Избави Хранители, — усмехнулся ратоборец, одновременно чувствуя, что лед между ним и Нэдом отчего-то… не треснул еще, но уже поддался, заскрипел.
— Значит, сын и дочь?
— Падчерица. Дарина сказала, будто Майрико грамотку тебе нацарапала. Что там?
— Да все то же, — вздохнул посадник. — Про весь разоренную, что да как случилось. Сколько народу сгибло. Видать, боялась, что деревенские перепутают со страху или приврут…
Клесх кивнул:
— Ладно, прощевай. Мира в дому.
— Мира в пути.
Хлопнула дверь. Нэд остался сидеть, глядя в пустоту.
Сгибла глупо и страшно лучшая целительница крепости. Сгибла как ратоборец, спасая людей, уводя их от опасности, делая то, чему не училась, чего не умела. Хорошая была Майрико девка. А уж лекарка и вовсе предивная. Жаль, Хранители отмерили ей жизнь короткую и горькую. Ходила за Клесхом своим, будто сговоренная. А теперь вон умерла, а ему и дела нет. Раздал указания, как пряники, и был таков.
Еще и обженился. Детьми обзавелся.
И горько вдруг стало Нэду от того, что понял он, чего лишился. И чего других лишиться принуждал.
Сын. Падчерица. Жена беременная.
— Дяденька, а дяденька! — разнесся по каменному коридору звонкий голос. — Дя-а-аденька!
Клесх замер и обернулся. В нескольких шагах от него стояла чудная патлатая девка. К груди она бережно прижимала ком мятого тряпья.
— Дяденька!
— Чего тебе? — Он внимательно ее оглядывал.
— У тебя глаза-то мертвые какие! — испугалась она. — И страшный ты весь!
— Страшный — так не гляди, — пожал он плечами и развернулся, чтобы идти дальше. Уже понял, что наткнулся на Донатосову дурочку.
Но Светла забежала вперед, снова глянула в изуродованное лицо обережника и сказала назидательно:
— Ты вот зря обиделся. Правду ведь говорю. Страшный ты. Безжалостный. И смерть вокруг тебя. Так и вьется!
Крефф вздохнул и как можно спокойнее произнес:
— Светла. Узнаю, что донимаешь Донатоса — распоряжусь, чтобы отправили тебя в самую захолустную сторожевую тройку. В Любяны. Колдун ихний без дела чаще мается, чем ненаглядный твой. Вот и будешь там докуку чинить. Ему смех, тебе развлечение. Поняла? Только узнаю, что креффу кровь портишь…
Она испугалась, забеспокоилась, закивала:
— Поняла, поняла, родненький. Ух, злющий ты! Яростному судьба покоряется. Но твоя судьба — горькая. Тоски в ней больше, чем радости. Зверь тебе дорогу перешел, родненький. Тоже злющий. Тоже яростный. Как ты.
Ратоборец слушал бессвязный лепет, а потом устало сказал:
— Это я все и без тебя знаю. Ты чего меня окликнула-то?
— Ой! — Она почесала кудлатую макушку. — Я уж и забыла.
— Так я и поверил, — усмехнулся обережник.
Светла застенчиво улыбнулась и тихо спросила:
— А ты ненаглядного моего не видел ли?
Клесх все-таки не смог удержаться от мелочной мести колдуну, с которым никогда не был в особенном ладу:
— Видел. В покой он к себе пошел. Отдыхать.
Девка просияла лицом, однако крефф ее радость тут же и погасил:
— Узнаю, что допекаешь…
— Помню, помню, родненький! — закудахтала она. — В Любяны.
— В Любяны.
Он развернулся и ушел, оставив скаженную томиться и ждать пробуждения ненаглядного.
Донатос в кои веки хоть раз выспался. Впервые за последние седмицы. Спал он всегда без сновидений. Давно уже ничего не снилось. Должно быть, с детства. А в детстве снилась еда. Вот с той поры, как стал есть досыта, сны более и не волновали.
Колдун потер лицо и начал одеваться. Вроде бы усталость отступила. Голова не тяжелая, в висках не гудит и по жилам не гуляет дрожь, как это бывало в пору сильного изнеможения. Однако силы так и не прибыли, и делать ничего не хотелось. Он сам себя не понимал, оттого только злился.
В дверь поскреблись. Поди, кто-то из служек.
— Чего еще? — недобро спросил крефф, натягивая рубаху.
Однако когда он просунул голову в ворот и оглянулся, то увидел на пороге не прислужника и даже не выуча. Там стояла Светла.
И улыбалась с привычной уже дурковатостью.
— Родненький… — ласково позвала она колдуна и тут же запричитала: — Худой-то какой! Кожа да кости. Ребра вон все на просвет видать. Рубаха-то, как на жерди повисла…
Девка потопталась на пороге, но понимая, что внутрь ее не пригласят, заговорила жалобно и заискивающе:
— Что ж ты ходишь словно неживой? И одет-то, как неприкаянный. Серый весь и с лица, и платьем, будто валун придорожный. А вот, погляди, погляди, ненаглядный мой, какую я тебе обнову справила.
С этими словами блаженная развернула перед Донатосом свое сокровище, что держала скомканным и прижатым к груди.
В лучах заходящего солнца, заглядывавшего в окно, крефф разглядел криво сшитую рубаху из добротной крепкой небеленой холстины. По всему видать — дуреха старалась. Стежки положила так крепко и туго, что всю обнову перекосило и собрало сборками. По вороту вкривь и вкось тянулась нескладная вышивка, а узор… не то сорока набродила, не то пальцы грязные кто-то вытер. Подол был украшен привесками, на кои сгодилось все, что Светле удалось добыть: обломок старой ложки, шишки, обрывки траченого мошкой меха, узелки, кисточки из пеньковой веревки, палочки…